Сообщения

Я слишком хорошо знаю, что значит безразличие. Правда, в этом нет ничего хорошего. Ведь жить в бесчувствии — это, как описал Чехов, «паралич души, преждевременная смерть».
Положение простого гражданина в государстве всегда невыгодно: его судьба часто зависит от настроения власть имущих. А как известно, человек — существо непостоянное, переменчивое, особенно в своём настроении, и потому часто склонно к тому, чтобы злоупотребить своей властью.
Я впервые дошёл до столь позорной мысли, что мне страшно говорить открыто в собственном государстве, потому что могу быть репрессирован за свою свободу слова, — и даже при том, что я не выступал и не выступаю с явной антироссийской риторикой или явной агрессией против существующей власти, не занимаюсь разжиганием какой-нибудь ненависти или публичными оскорблениями и тому подобное, но просто рассуждаю о чём-то, что в любой момент можно при желании интерпретировать как нечто отрицательное или злостное, и у меня нет никаких гарантий, защищающих моё слово, кроме, разве что, собственной совести. А ведь тем временем я бы желал поделиться с миром собой и своими мыслями — честно, искренне, открыто. Мне кажется столь глупым то, что можно говорить про бездонный космос, можно говорить про нашу необъятную планету и всякие разные вещи в мире, но нельзя затрагивать некую область жизнедеятельности человека в определённом куске земли, потому что «она» остро реагирует на любое свободомыслие, «её» не ус...
Надо бы не просто бездумных палачей множить для управления государственности, а улучшать и развивать саму систему всячески, её соответствующие институты: правовые, общественные, экономические, нравственные и так далее. То есть регулярно проводить целый комплекс таких мер, чтобы все эти палачи-исполнители и не требовались вовсе и происходила разумная саморегуляция в государстве и обществе, а не насильственно-принудительная, как есть теперь.
К чему все эти реформы, преобразования, прогресс, благополучие, благосостояние, процветание и всё прочее, что избавляет от всего того, что имело бы под собой основу ограничивать права и свободы человека и тем более давало бы право судить и наказывать его и так далее — всё то, что необходимо построить взамен гулага ради блага человека, общества, государства, — вопрос, конечно же, риторический. Как писал Достоевский, «я хочу не такого общества научного, где бы я не мог делать зла, а такого именно, где я мог бы делать всякое зло, но не хотел бы делать его сам».
Человек, который пытается привлечь к себе внимание, — жалкое зрелище. Сам подход к жизни у человека должен быть таким, чтобы его было невозможно не замечать.
Меня смущает, когда я слишком много и часто думаю и говорю о себе.
Нам всем нужна своя иллюзия, свой выдуманный мир, где мы могли или хотели бы жить.
Мне кажется, что без Достоевского я бы никогда не смог познать простоту души. В то же время с Достоевским невозможно и бессмысленно спорить: уж слишком прямо говорит — в лоб! — от чего не ускользнуть и не спрятаться, только согласиться остаётся с правдой.
Я знаю, что теперь многие отвернутся от меня — но многие и повернутся ко мне. Но самое важное в этом всё то, что я буду сам присутствовать в своей жизненной перемене, а не прятаться от неё стыдливо, чтобы гордость не поранить, не считать себя проигравшим и не отдавшим часть своей жизни на суд неверный.
Я ждал наказания, но оно не пришло. А был ли я виноват вообще? Снова сам себя ругаю и пугаю — другим до меня подавно дела нет. Но и не творю я бесовщину, а просто жить и добра желаю. Простят ли меня, если попрошу прощения? Ведь было дело — не прощали. А подразумевая жизнь, я бы не хотел подразумевать таких дел, за которые нужно было бы прощение просить; совесть пусть отводит от стыдобы, злобы, гнева и прочего, за что обычно потом просят прощение.
До недавнего времени я был человеком монотонным.
А вдруг в каком-то моменте жизни я достигал своего идеала, но просто не замечал этого? В любом случае этот идеал постоянно от меня ускользал, а я всё гнался и гонюсь за ним, не жалея и не щадя ничего на своём пути. Где же эта золотая середина? Где то место, в котором я наконец буду спокоен или доволен? Я был слишком аккуратен, что потерял всякое произвольное , что должно вести себя как живое, — и это именно чувство. С другой стороны, разве не к этому я и шёл? Ведь была и к этому дорога, в чём я утопал и не жил.
Непременно, я бы вполне легко мог обеспечить себе нужное положение и захватить кусок жизни со всеми её обитателями, но для меня это был бы слишком простой путь, а мне нужен изощрённый, гротескный. Как только понимаю, что успех неизбежен, то теряю к этому интерес.
Я вполне счастлив, когда удаётся выбиться из нагромождённых мыслей; но и даже во время мысленного завала удаётся сохранять чувство о хорошем.
Я нахожусь в попытке жить.
Пока мы молоды, мы заполняем собой мир; но наступает момент, когда молодость переходит в старение, и с этого момента мы спешим закрыться внутри самих себя, чтобы таким образом оттянуть неизбежный финал, который страшит нас. Молодой не боится, потому что ему нечего терять; он ещё ничего не обрёл в этом мире, хотя в нём и обретать нечего, разве что кроме любви. Но молодые чаще всего и так наделены ей, любовью, и потому не имеют страха — и потому ищут что-то ещё, повторяют за ложью взрослых, повторяют их судьбы, разрушают себя.
Для меня то, как я проживаю свою жизнь, — не часть спектакля, не какое-то очередное шоу, но самое что ни на есть глубинное отрицание её. Мне нет нужды казаться кем-то. Мне даже не хочется себя видеть в отражении. Поэтому если я начну пытаться жить полноценно в самом что ни на есть обывательском понимании, то это определённо будет ложью. Правда всегда нуждается в сокрытии, чтобы таковой и оставаться. Ложь — это мир, в котором всегда жили люди.
Действительные мои рассуждения о дне насущном являются для меня в своём роде головоломкой, но иного порядка, чем прежде, переросшие в кризис, в болячку, ведь я не могу жить иначе, как жил до этого. Мне остаётся только повторять то, что уже было мной самим заложено в собственную жизнь, не открывая в ней ничего нового, тем самым приковав самого себя, словно немощного, к мысленному инвалидному креслу.
Мне ведь что-то нужно от жизни, а я пытаюсь сделать вид, что это не так. Но! Втиснуться в привычный порядок вещей — значит вступить в конфронтацию с тем, что в нём есть, чтобы получить своё. Мне же конфронтация не по душе: не желаю конфликтов и борьбы, мне лучше уступить и остаться ни с чем. Во мне мало нужды, и я до какого-то момента действительно считал, что не имею такой тяги к жизни, чтобы чего-то желать и яростно сражаться за это, тем самым отстаивая свои притязания жизни. Я мог быть обманут самим собой, убедив себя, что всё это именно так — и во что мне, на самом деле, тяжело поверить до конца, — потому что знаю, что есть места чудные и находятся они именно в духовном плане. Разве это не так? Вполне возможно, что я мог просто упасть на колени перед своими слабостями и начать жить тем самым так, в чём прежде разочаровался. Не думаю, что в ограничении не получил бы своё или не получал, но получил бы ровно столько, сколько нужно и сколько действительно желаю. Гордыня нужна нам, чтоб...
Любая рутина способна нас как спасти, так и уничтожить. Либо эскапизм, либо каторга. Только спонтанность есть свобода.
Наверное, стоило бы перестать унывать и начать просто двигаться вперёд: боль всё равно неизбежна. Жаль лишь то хорошее, что я боюсь растерять, — а значит, непременно растеряю.
Я хочу быть ничем. Но! Вместо добра, которое я собирал в себя, чтобы затем отдавать обратно в мир и людям, теперь виню их, злоблюсь, отчаиваюсь, что из-за них я не могу скрыться, быть в тайне. Эгоистично ли это? Ведь я в любом случае от чего-то отказываюсь ради благой цели, и обе эти цели равнозначны, а отказы равносильно ранимы.
Отпустите ли вы меня? Дадите ли мне обрести свою свободу? Я изнемогаю от желания быть в одиночестве.
Мне слишком тяжело быть собой. Я хочу скрыться от мира и просто дожить свои дни. Мне ничего больше не нужно — лишь тишина и спокойствие.
Моя самая главная трусость заключается в том, что я не могу говорить о любви на людях: слишком ценное для меня это чувство, что боюсь его растерять по миру. И снова страх — и именно страх мешает не только не лишиться остатков любви, но и приумножить её. Почему же любовь, которая сильнее всего на свете, не может одолеть чувство страха, что сковывает её саму? Почему нельзя взять её, не оставив при этом самого себя, приумножить чувство любви не только самой любовью, но и своим чувством о ней?
Та жизненная миссия, которую я на себя возложил, мне кажется непосильной. Кажется, что меня не хватит на неё, что не смогу я осилить этот путь, не дойду до конца. Хотя не стоило бы мне про себя думать, ведь ради других пытаюсь её исполнить, жертвуя собой без угрызений совести. Но в то же время, в минуты слабости, я не хочу оказаться ложью, допустить ошибку и сделать хуже. Разве звали меня? Разве я Мессия? Как часто сам прошу других не лезть, если не просили? Решил ли я, что могу знать, что другому лучше? Но ведь имею право жить, как считаю нужным, и быть равным со всеми, делиться своей жизнью и множить её!.. И в эту же минуту меня накрывают противоречивые чувства и, может быть, даже отвращение, потому что слишком мало во мне желания жить; и делиться своими сокровенными остатками значит отдать себя на растерзание, совсем отдать, и даже той малой жизни лишиться, — словом, просто страх. Это чувство отвращения указывает на признак гордости, гласящий: «Не хочу смешивать свою хорошую жизнь, ...
Как бы я хотел найти универсальный ответ, который бы позволял мне принимать оптимальное решение в моей жизни, чтобы наконец избавиться от этого вечно сверлящего меня изнутри чувства переживания о последствиях.
Тяжёлые и глубокие мысли часто являются для нас притягательными, и мы на самом деле понимаем их правдивую силу, потому что они так же, как и безмятежная радость или легкомыслие, существуют и текут в своём русле. Мы часто стоим перед выбором: в какое из всех этих русел нам кинуться с головой? Но в любом случае мы будем требовать от нашей свободы и другого, — и даже кажется, что этого требует от нас сама свобода, ведь иначе свободы бы не было, а была бы либо пустыня, либо оазис.